Неточные совпадения
Блеснет заутра луч денницы
И заиграет яркий день;
А я,
быть может, я гробницы
Сойду в таинственную сень,
И память юного поэта
Поглотит медленная Лета,
Забудет мир меня; но
тыПридешь ли, дева красоты,
Слезу пролить над ранней урной
И думать: он меня любил,
Он мне единой посвятил
Рассвет печальный жизни бурной!..
Сердечный друг, желанный друг,
Приди, приди: я твой супруг...
«Я?» — «Да, Татьяны именины
В субботу. Оленька и мать
Велели звать, и нет причины
Тебе на зов не приезжать». —
«Но куча
будет там народу
И всякого такого сброду…» —
«И, никого, уверен я!
Кто
будет там? своя семья.
Поедем, сделай одолженье!
Ну, что ж?» — «Согласен». — «Как
ты мил!»
При сих словах он осушил
Стакан, соседке приношенье,
Потом разговорился вновь
Про Ольгу: такова любовь!
Татьяна, милая Татьяна!
С
тобой теперь я слезы лью;
Ты в руки модного тирана
Уж отдала судьбу свою.
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство темное зовешь,
Ты негу жизни узнаешь,
Ты пьешь волшебный яд желаний,
Тебя преследуют мечты:
Везде воображаешь
тыПриюты счастливых свиданий;
Везде, везде перед
тобойТвой искуситель роковой.
Порой дождливою намедни
Я, завернув на скотный двор…
Тьфу! прозаические бредни,
Фламандской школы пестрый сор!
Таков ли
был я, расцветая?
Скажи, фонтан Бахчисарая!
Такие ль мысли мне на ум
Навел твой бесконечный шум,
Когда безмолвно пред
тобоюЗарему я воображал
Средь пышных, опустелых зал…
Спустя три года, вслед за мною,
Скитаясь в той же стороне,
Онегин вспомнил обо мне.
Конечно, не один Евгений
Смятенье Тани видеть мог;
Но целью взоров и суждений
В то время жирный
был пирог
(К несчастию, пересоленный);
Да вот в бутылке засмоленной,
Между жарким и блан-манже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобно талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивый фиал,
Ты, от кого я пьян бывал!
Но, может
быть, такого рода
Картины вас не привлекут:
Всё это низкая природа;
Изящного не много тут.
Согретый вдохновенья богом,
Другой поэт роскошным слогом
Живописал нам первый снег
И все оттенки зимних нег;
Он вас пленит, я в том уверен,
Рисуя в пламенных стихах
Прогулки тайные в санях;
Но я бороться не намерен
Ни с ним покамест, ни с
тобой,
Певец финляндки молодой!
И чье-нибудь он сердце тронет;
И, сохраненная судьбой,
Быть может, в Лете не потонет
Строфа, слагаемая мной;
Быть может (лестная надежда!),
Укажет будущий невежда
На мой прославленный портрет
И молвит: то-то
был поэт!
Прими ж мои благодаренья,
Поклонник мирных аонид,
О
ты, чья память сохранит
Мои летучие творенья,
Чья благосклонная рука
Потреплет лавры старика!
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я
был доволен,
Когда церквей и колоколен,
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о
тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!
Но тише! Слышишь? Критик строгий
Повелевает сбросить нам
Элегии венок убогий
И нашей братье рифмачам
Кричит: «Да перестаньте плакать,
И всё одно и то же квакать,
Жалеть о прежнем, о
былом:
Довольно,
пойте о другом!»
—
Ты прав, и верно нам укажешь
Трубу, личину и кинжал,
И мыслей мертвый капитал
Отвсюду воскресить прикажешь:
Не так ли, друг? — Ничуть. Куда!
«Пишите оды, господа...
«Ах! няня, сделай одолженье». —
«Изволь, родная, прикажи».
«Не думай… право… подозренье…
Но видишь… ах! не откажи». —
«Мой друг, вот Бог
тебе порука». —
«Итак, пошли тихонько внука
С запиской этой к О… к тому…
К соседу… да велеть ему,
Чтоб он не говорил ни слова,
Чтоб он не называл меня…» —
«Кому же, милая моя?
Я нынче стала бестолкова.
Кругом соседей много
есть;
Куда мне их и перечесть...
«Так
ты женат! не знал я ране!
Давно ли?» — «Около двух лет». —
«На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!»
«
Ты ей знаком?» — «Я им сосед». —
«О, так пойдем же». Князь подходит
К своей жене и ей подводит
Родню и друга своего.
Княгиня смотрит на него…
И что ей душу ни смутило,
Как сильно ни
была она
Удивлена, поражена,
Но ей ничто не изменило:
В ней сохранился тот же тон,
Был так же тих ее поклон.
— Сыны мои, гимназисты. Приехали на праздники. Николаша,
ты побудь с гостем, а
ты, Алексаша, ступай за мной.
— Вот какая просьба: у
тебя есть, чай, много умерших крестьян, которые еще не вычеркнуты из ревизии?
Бонапарт
ты проклятый!» Потом прикрикнул на всех: «Эй вы, любезные!» — и стегнул по всем по трем уже не в виде наказания, но чтобы показать, что
был ими доволен.
— Да ведь
ты был в то время на ярмарке.
Всю дорогу он
был весел необыкновенно, посвистывал, наигрывал губами, приставивши ко рту кулак, как будто играл на трубе, и наконец затянул какую-то песню, до такой степени необыкновенную, что сам Селифан слушал, слушал и потом, покачав слегка головой, сказал: «Вишь
ты, как барин
поет!»
Были уже густые сумерки, когда подъехали они к городу.
— Да сделай
ты мне свиной сычуг. Положи в середку кусочек льду, чтобы он взбухнул хорошенько. Да чтобы к осетру обкладка, гарнир-то, гарнир-то чтобы
был побогаче! Обложи его раками, да поджаренной маленькой рыбкой, да проложи фаршецом из снеточков, да подбавь мелкой сечки, хренку, да груздочков, да репушки, да морковки, да бобков, да нет ли еще там какого коренья?
Купец, который на рысаке
был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали друг на друга и как будто бы хотели сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов
было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак
тебя не выдаст».
— Да ведь и у
тебя же
есть фабрики, — заметил Платонов.
— Эх
ты! — сказал Селифан. — Да это и
есть направо: не знает, где право, где лево!
— Да,
был бы
ты без ружья, как без шапки.
— Ради самого Христа! помилуй, Андрей Иванович, что это
ты делаешь! Оставлять так выгодно начатый карьер из-за того только, что попался начальник не того… Что ж это? Ведь если на это глядеть, тогда и в службе никто бы не остался. Образумься, образумься. Еще
есть время! Отринь гордость и самолюбье, поезжай и объяснись с ним!
Что думал он в то время, когда молчал, — может
быть, он говорил про себя: «И
ты, однако ж, хорош, не надоело
тебе сорок раз повторять одно и то же», — Бог ведает, трудно знать, что думает дворовый крепостной человек в то время, когда барин ему дает наставление.
— Да когда же этот лес сделался твоим? — спросил зять. — Разве
ты недавно купил его? Ведь он не
был твой.
— Как же бы это сделать? — сказала хозяйка. — Рассказать-то мудрено, поворотов много; разве я
тебе дам девчонку, чтобы проводила. Ведь у
тебя, чай, место
есть на козлах, где бы присесть ей.
— Да
будь, братец, хоть
ты умен!
Кажись, неведомая сила подхватила
тебя на крыло к себе, и сам летишь, и все летит: летят версты, летят навстречу купцы на облучках своих кибиток, летит с обеих сторон лес с темными строями
елей и сосен, с топорным стуком и вороньим криком, летит вся дорога невесть куда в пропадающую даль, и что-то страшное заключено в сем быстром мельканье, где не успевает означиться пропадающий предмет, — только небо над головою, да легкие тучи, да продирающийся месяц одни кажутся недвижны.
Взмостился ли
ты для большего прибытку под церковный купол, а может
быть, и на крест потащился и, поскользнувшись, оттуда, с перекладины, шлепнулся оземь, и только какой-нибудь стоявший возле
тебя дядя Михей, почесав рукою в затылке, примолвил: «Эх, Ваня, угораздило
тебя!» — а сам, подвязавшись веревкой, полез на твое место.
Уже начинал
было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать
ты моя пресвятая! какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Товарищ или приятель
тебя надует и в беде первый
тебя выдаст, а копейка не выдаст, в какой бы беде
ты ни
был.
— Ну да ведь я знаю
тебя: ведь
ты большой мошенник, позволь мне это сказать
тебе по дружбе! Ежели бы я
был твоим начальником, я бы
тебя повесил на первом дереве.
— Да мне хочется, чтобы у
тебя были собаки. Послушай, если уж не хочешь собак, так купи у меня шарманку, чудная шарманка; самому, как честный человек, обошлась в полторы тысячи:
тебе отдаю за девятьсот рублей.
Председатель, который
был премилый человек, когда развеселялся, обнимал несколько раз Чичикова, произнеся в излиянии сердечном: «Душа
ты моя! маменька моя!» — и даже, щелкнув пальцами, пошел приплясывать вокруг него, припевая известную песню: «Ах
ты такой и этакой камаринский мужик».
С сей же минуты
будешь отведен в острог и там, наряду с последними мерзавцами и разбойниками,
ты должен <ждать> разрешенья участи своей.
—
Ты можешь себе говорить, что хочешь, а я
тебе говорю, что и десяти не
выпьешь.
Вся разница в том, что теперь
ты упишешь полбараньего бока с кашей, закусивши ватрушкою в тарелку, а тогда бы
ты ел какие-нибудь котлетки с трюфелями.
— Ах
ты чушка! чурбан! а прежде зачем об этом не сказал? Не
было разве времени?
— Я уж знала это: там все хорошая работа. Третьего года сестра моя привезла оттуда теплые сапожки для детей: такой прочный товар, до сих пор носится. Ахти, сколько у
тебя тут гербовой бумаги! — продолжала она, заглянувши к нему в шкатулку. И в самом деле, гербовой бумаги
было там немало. — Хоть бы мне листок подарил! а у меня такой недостаток; случится в суд просьбу подать, а и не на чем.
Видно, червь подъел снизу, да и лето, вишь
ты, какое: совсем дождей не
было».
Генерал смутился. Собирая слова и мысли, стал он говорить, хотя несколько несвязно, что слово
ты было им сказано не в том смысле, что старику иной раз позволительно сказать молодому человеку
ты(о чине своем он не упомянул ни слова).
И пишет суд: препроводить
тебя из Царевококшайска в тюрьму такого-то города, а тот суд пишет опять: препроводить
тебя в какой-нибудь Весьегонск, и
ты переезжаешь себе из тюрьмы в тюрьму и говоришь, осматривая новое обиталище: „Нет, вот весьегонская тюрьма
будет почище: там хоть и в бабки, так
есть место, да и общества больше!“ Абакум Фыров!
ты, брат, что? где, в каких местах шатаешься?
— Да и приказчик — вор такой же, как и
ты! — выкрикивала ничтожность так, что
было на деревне слышно. — Вы оба пиющие, губители господского, бездонные бочки!
Ты думаешь, барин не знает вас? Ведь он здесь, ведь он вас слышит.
И вот напечатают в газетах, что скончался, к прискорбию подчиненных и всего человечества, почтенный гражданин, редкий отец, примерный супруг, и много напишут всякой всячины; прибавят, пожалуй, что
был сопровождаем плачем вдов и сирот; а ведь если разобрать хорошенько дело, так на поверку у
тебя всего только и
было, что густые брови».
— Маниловка! а как проедешь еще одну версту, так вот
тебе, то
есть, так прямо направо.
Хотя ему на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не иначе всыпал ему в корыто, как сказавши прежде: «Эх
ты, подлец!» — но, однако ж, это все-таки
был овес, а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать, какое у них
было продовольствие, особливо когда Селифана не
было в конюшне, но теперь одно сено… нехорошо; все
были недовольны.
Письмо начиналось очень решительно, именно так: «Нет, я должна к
тебе писать!» Потом говорено
было о том, что
есть тайное сочувствие между душами; эта истина скреплена
была несколькими точками, занявшими почти полстроки; потом следовало несколько мыслей, весьма замечательных по своей справедливости, так что считаем почти необходимым их выписать: «Что жизнь наша?
Теперь даже, как вспомнишь… черт возьми! то
есть как жаль, что
ты не
был.
Мастер ли
ты был или просто мужик, и какою смертью
тебя прибрало? в кабаке ли, или середи дороги переехал
тебя сонного неуклюжий обоз?
— Я
тебя ни за кого не почитаю, но только играть с этих пор никогда не
буду.